После этого восточный состав ожил, исторгнув из недр команду монтеров, в течение пяти минут соединивших два параллельных вагона закрытым переходом из стальных панелей. Завершив работу, монтеры исчезли, так же как и появились, быстро, незаметно, бесшумно. Теперь составы стали одним целым, закрытым от любого постороннего взгляда. Две металлические громады и сотня человек вокруг с одним приказом: защищать любой ценой, от любого мыслимого противника.
Сталин повернул реостат, прибавляя яркости мягкому свету плафонов — с возрастом у него стало сдавать зрение. Он любил свой спецпоезд за ненавязчивый, строгий уют. Здесь можно было равно работать, совещаться, отдыхать. Даже проводить узкие конференции межгосударственного уровня, если бы на то была воля хозяина, настолько тщательно была подобрана композиция изящной многофункциональной мебели и предметов быта.
Сегодня, учитывая важность момента, он избрал местом встречи штабной вагон, удлиненный за счет отсутствия тамбура, обставленный с абсолютной аскетичностью — многосекционный стол во всю длину одной из стен, несгораемые шкафы для документов, блок связи в отдельной кабинке, несколько стульев, многоцелевые стенды, сегодня пустые. Лишь добавились два кресла с высокими спинками и небольшой столик, установленные строго в центре вагона.
Сегодня он ожидал совершенно особого гостя. Пожалуй, единственного, кого Сталин мог с определенной натяжкой назвать своим… нет, конечно же, не другом. Духовным собратом.
Неожиданно он вспомнил, что они не договорились, кто собственно к кому идет. Может быть, это как раз ему уготована роль гостя? С одной стороны, он, Иосиф Сталин, представляет сторону, у которой просят помощи. С другой, все таки именно он предложил встречу… Сталин задумался, решая в уме немыслимо сложную задачу пусть тайного, но все же дипломатического протокола, но оказалось, что ее уже решили за него.
Металл отозвался звоном в такт бодрой поступи. Стукнула дверь тамбура, зашуршал бархат занавеси. В простор вагона-кабинета, под свет любимых сталинских зеленых ламп ступил человек в синем костюме. Очень высокий, подтянутый, несмотря на печать возраста на подвижном, выразительном лице, чуть подволакивающий левую ногу.
— Здравствуй, Иосиф, — легко сказал он на хорошем русском языке, протягивая Сталину узкую твердую ладонь.
— Здравствуй… Рудольф, — сказал Сталин, шагнув навстречу гостю, спрятав в седых усах улыбку.
Пути истории причудливы и неисповедимы. Обычно никакая воля, никакие усилия не в силах остановить жернова исторического процесса. Но иногда одной случайности, незаметного поворота человеческой судьбы хватает, чтобы изменить мир.
Ничто не предвещало Рудольфу Шетцингу какой-то особенной судьбы, отличной от славных традиций его рода. Отпрыск знатного и древнего германского рода, потомок двадцати поколений офицеров-пруссаков от кавалерии, рубившихся с французами, русскими и всеми прочими соседями, ближними и давними с неизменной храбростью, честью и верой в бога. Рожденный и воспитанный в непоколебимой уверенности и вере, он не мыслил иной стези и иного конца кроме долгой и славной жизни полной сражений за Германию и ее дух. Или не долгой… Но непременно славной и непременно военной.
Лишь в одном Рудольф осмелился пойти против семьи — вместо кавалерии он выбрал новомодное увлечение летательными аппаратами, «аэропланами». Таковая измена традициям была подсказана нестойкой душе, несомненно, самим нечистым, но Рудольф все же он сумел доказать отцу, что «аэропланы» — это конечно же не кавалерия, но полезно почти так же как пехота, и тот скрепя сердце решил, что паршивая овца в стаде лучше чем напрочь отломленная ветвь семейного древа.
Шетцинг мечтал о войне и подвигах, но как оказалось, собственно о войне он не знал ничего. Романтика воздушных боев закончилась, когда его подбитый штурмовик врезался в бруствер, и пилот, крича от безумной боли в перебитой ноге, выполз из загоревшейся кабины, он узнал, что такое настоящая война.
Он видел, как ложились цепи пехоты под шквальным огнем «адских косильщиков» и ураганом артиллерийского огня. Он видел небо, исчерченное дымными следами горящих самолетов. Он видел, как снаряды разбивали корпуса танков как жестяные коробки. Он слышал душераздирающие крики раненых и умирающих, сливающихся в один ужасающий многоголосый стон, единое проклятие, посылаемое небу тысячами глоток. Он слышал хрип отравленных газами. Он чувствовал смрад плоти опаленной адским пламенем огнеметов. Он должен был умереть и умер бы, если бы залегший рядом пехотинец не принял на себя осколки рванувшего рядом заряда бомбомета.
Так Рудольф понял, что такое война. И на нем прервалась славная плеяда офицеров из рода Шетцингов.
Он вышел из госпиталя через полгода, истощенный, голодный, едва передвигающий ноги после лечения сложного двойного перелома и «испанки», едва не добившей израненного больного. Шетцинг стоял у госпитальных ворот, опираясь на кое-как сколоченный костыль, оборванный, щурясь на сумрачное солнце, дрожа от зимнего морозца, прокусывающего насквозь легкую шинель. Вокруг сновали люди, разных возрастов, разных занятий, но все как один — одинаково изможденные, с печатью нужды и невзгод на злых лицах. Начинался Голод Двадцатого Года. У многих на шее висели таблички со словами: «Ищу любую работу» или «Готов на все». Безногий нищий сидел в сугробе и безнадежно просил милостыню. Оборванная проститутка хриплым надсадным голосом без стеснения, среди бела дня предлагала себя. Она презрительно скользнула взглядом по сгорбленной фигуре Шетцинга — наверное, его кредитоспособность не внушала ей доверия.